Майор, продолжая вести беседу, провожает офицера до двери. Последний выходит, но майор окликает его, уперевшись обеими руками в дверной косяк. В таком положении и с того места он не может видеть сейф, расположенный в трех метрах слева и сзади от него.
Я один в кабинете, но сколько продлится разговор: две секунды, десять? Прочь сомнения! Со мной происходит то, что не раз выручало меня в критических ситуациях: я вдруг обретаю уверенность, что майор не сойдет с места…
И тогда не спеша, будто речь идет о самом привычном деле на свете, я подлезаю под стол, хватаю свой журнал и открываю его… Последняя страница отсутствует!..
Я кладу журнал на место и возвращаюсь туда, где находился до этого.
Через секунду майор оборачивается, бросив своему другу «гудбай». И тут я чувствую, как кровь отхлынула от головы, и я на некоторое время окаменел, лишившись дара речи. Только что я пережил одну из самых ужасных минут в своей жизни, но понимание этого пришло уже после того, как опасность миновала. Поскольку в этом сейфе хранятся секретные документы, я поплатился бы за этот поступок, будь он замечен, быть может, собственной жизнью.
К счастью, мое смятение ускользнуло от внимания майора. Он запер сейф и опять углубился в чтение «Таймс», отгоняя от себя мух.
Закрыв глаза, я подвожу итоги своего дерзкого поступка. В памяти снова возникает оборванный корешок страницы, выдранной из журнала явно второпях, пока фелюгу тащили на буксире. Если это предположение верно, то, собственноручно уничтожив улики, мои люди должны чувствовать себя гораздо спокойнее. Поэтому вряд ли стоит опасаться, что они проявят малодушие, когда к ним применят физические методы воздействия. Но могу ли я быть уверен, что документ уничтожил именно Мухаммед Муса? Ведь его могли изъять англичане и послать в Аден. Опять неизвестность…
Однообразные дни сменяют один другой, но до сих пор из Джибути не поступает никаких известий. Это равнодушие меня удручает, и не только потому, что я тревожусь за свою судьбу, в конце концов мне не так уж и плохо здесь, я могу потерпеть, — обиднее всего за собственную страну. Кажется, неслыханное бездействие наших властей изумляет англичан, невольно сравнивающих его с теми энергичными шагами, которые предприняло бы их правительство, если бы кто-то из британских подданных оказался подобным же образом интернирован за границей.
Я вспоминаю золотушные лица некоторых ненавистных мне чиновников и осыпаю их бранью, мысленно произнося нескончаемые монологи: разве кого-то из них волнует, что с французом обращаются, как с последним негром? Они плюют на это… Главное, угодить теперешнему губернатору, обеспечив себе продвижение по службе, приличное жалованье, оплачиваемый отпуск с увеличенной продолжительностью, чтобы поправить свое здоровье… Главное — устроить свою жену на работу в конторе, для нее придумают даже новую и никому не нужную должность. И при этом они строчат донесения о вверенном им туземном округе, рассуждая о странах, где никогда не были, и о народах, язык которых они не знают. Писанина попадает в министерство, а там служит приятель, уютно расположившийся в своем рабочем кабинете. Горе-министр, ничего не смыслящий в деле, щедро вознаграждает отдельных счастливчиков, на которых советуют обратить внимание его сотрудники.
Разве могут эти люди, превратившиеся в придворных лакеев, беспокоиться о моей судьбе?! Для них я абсолютно неугодный тип. Возможно, они злорадствуют сейчас по поводу случившейся со мной беды и находят удовольствие во всех этих проволочках!
Всю ночь я не сплю, изливая желчь…
Вероятно, в силу своего раздражения я несправедлив и по отношению к тем, кто является редким исключением. Я пытаюсь успокоить себя мыслью о том, что так было всегда… Разве не предавались в Версале танцам в тот момент, когда человеку, обратившемуся с отчаянным призывом от имени горстки смельчаков, министр того времени ответил: «Конюшнями не занимаются, когда горит дом»?
Этими «конюшнями» тогда была Канада!
Теперь, когда Европа охвачена пламенем Великой войны, колониальному будущему несчастной скудеющей Франции, плодам усилий кучки колонистов грозит уничтожение со стороны целой армии бездарностей, подобно тому, как опасность угрожала бы великолепному саду, отданному на разорение полчищам обезьян.
Нет, я должен полагаться на самого себя, я это знаю и мирюсь с этим. Но наша администрация должна была вступиться за меня только ради того, чтобы не возникала эта презрительная усмешка на лице у всякого англичанина, когда речь заходит о чести французского флага. Если наши матросы и солдаты готовы скорее умереть, чем спустить знамя или уступить его неприятелю, то, похоже, наши дипломаты обили им свои кресла, больше всего боясь влипнуть в «историю».
Я не могу отделаться от этих печальных мыслей, одновременно наблюдая за тем, как внизу, у меня под ногами, в торговом порту готовится к отплытию в сопровождении двух патрульных катеров судно компании «Коваджи» под английским флагом, доверху нагруженное товарами, предназначенными для Аравии. Блокада приносит немалый доход: Адмиралтейство при помощи внушительного эскорта снабжает всем необходимым одного арабского вождя, объявившего себя союзником Англии, Мухаммеда Хидриса, который затем перепродает товар туркам и всем, кто готов заплатить деньги. И я вижу крохотный «Фат-эль-Рахман», стоящий в глубине рейда, взятый под стражу за то, что под флагом Франции на нем доставлялись кое-какие продукты жителям Йемена…
Вооружась биноклем, я весь день слежу за тем, что происходит перед казармой сипаев. Теперь я точно знаю: на рассвете вся моя команда возвращается на судно. Ночью на нем никого не остается…
XVIII
Вплавь
Постепенно в голове созревает план действий. Я должен повидаться со своими людьми — слишком уж стараются англичане не допустить моих контактов с командой. Нечего и думать о том, чтобы отправиться к ним по суше, берегом бухты — там всюду выставлена стража, но вот морем, вплавь, можно добраться до судна ночью и, переговорив с матросами, вернуться назад достаточно быстро, вновь оказавшись у себя в комнате в семь часов утра, когда бой приносит завтрак.
На другой день утром я выхожу на камни, расположенные под окнами моей комнаты, чтобы искупаться. Часовой внимательно смотрит на меня, но он привык к тому, что англичане принимают утренние ванны.
Днем майор дает мне совет остерегаться акул. Из этого я делаю вывод, что ему доложили о моем купании и что он не видит в этом ничего предосудительного, кроме некоторого риска. Я начинаю проделывать это каждое утро, и часовой перестает проявлять повышенный интерес к этой ставшей привычной процедуре.
Теперь мне предстоит спуститься к воде ночью и переплыть бухту, чтобы достичь фелюги затемно. До нее полторы мили, то есть более двух километров. Но именно в эти часы возникают течения, устремляющиеся в открытое море; они должны быть довольно быстрыми. С учетом последнего обстоятельства я прикидываю, что дорога туда займет три часа, а обратно — один час.
Теперь, как быть с акулами? Но я не желаю думать об этом, иначе пришлось бы отказаться от своих намерений. Впрочем, акулы гораздо менее опасны, чем принято полагать, для неистощенного пловца. Но трехчасовое плавание мне не по силам, оно вызывает у меня страх. Значит, надо постараться не попасть в такое течение, которое может вынести меня в открытое море.
Я видел, как солдаты остужали воду в парусиновых мешках, к которым было прикреплено горлышко от бутылки. Я выпросил один такой мешок у майора, и в тот же вечер, покрыв его толстым слоем эмалевой краски, обнаруженной в одной из банок, я делаю его непромокаемым. Теперь мешок емкостью три литра можно надуть: это будет мой поплавок. Я пришиваю к нему полоски ткани, чтобы можно было закрепить его на груди. Таким образом, я получаю поддерживающий мое тело на воде пузырь, который позволит мне плыть, не испытывая большой усталости. Однако я жду момента, когда мое утреннее купание и вовсе пройдет незамеченным.